- Нет, я не сержусь, - возразил Рыбников, - выпьемте, господа, за здоровье наших милых дам.
- Лирский, спой что-нибудь, - попросил Щавинский.
Актер охотно сел за пианино и запел цыганский романс. Он, собственно, не пел его, а скорее рассказывал, не выпуская изо рта сигары, глядя в потолок, манерно раскачиваясь. Женщины вторили ему громко и фальшиво, стараясь одна поспеть раньше другой в словах. Потом Сашка Штральман прекрасно имитировал фонограф, изображал в лицах итальянскую оперу и подражал животным. Карюков танцевал фанданго и все спрашивал новые бутылки.
Он первый исчез из комнаты с рыжей молчаливой полькой, за ним последовали Штральман и актер. Остались только Щавинский, у которого на коленях сидела смуглая белозубая венгерка, и Рыбников рядом с белокурой полной женщиной в синей атласной кофте, вырезанной четырехугольником до половины груди.
- Что ж, капитан, простимся на минутку, - сказал Щавинский, поднимаясь и потягиваясь. - Поздно. Вернее, надо бы сказать, рано. Приезжайте ко мне в час завтракать, капитан. Мамаша, вы вино запишите на Карюкова. Если он любит святое искусство, то пусть и платит за честь ужинать с его служителями. Мои комплименты.
Белокурая женщина обняла капитана голой рукой за шею и сказала просто:
- Пойдем и мы, дуся. Правда, поздно.
У нее была маленькая, веселая комнатка с голубыми обоями, бледно-голубым висячим фонарем; на туалетном столе круглое зеркало в голубой кисейной раме, на одной стене фотографии, на другой стене ковер, и вдоль его широкая металлическая кровать.
Женщина разделась и с чувством облегчения и удовольствия погладила себя по бокам, где сорочка от корсета залегла складками. Потом она прикрутила фитиль в лампе и, севши на кровать, стала спокойно расшнуровывать ботинки.
Рыбников сидел у стола, расставив локти и опустив на них голову. Он, не отрываясь, глядел на ее большие, но красивые ноги с полными икрами, которые ловко обтягивали черные ажурные чулки.
- Что же вы, офицер, не раздеваетесь? - спросила женщина. - Скажите, дуся, отчего они вас зовут японским генералом?
Рыбников засмеялся, не отводя взгляда от ее ног.
- Это так - глупости. Просто они шутят. Знаешь стихи: смеяться, право, не грешно над тем, что кажется смешно…
- Дуся, вы меня угостите еще шампанским? Ну, если вы такой скупой, то я спрошу хоть апельсинов. Вы на время или на ночь?
- На ночь. Иди ко мне.
Она легла с ним рядом, торопливо бросила через себя на пол папиросу и забарахталась под одеялом.
- Ты у стенки любишь? - спросила она. - Хорошо, лежи, лежи. У, какие у тебя ноги холодные! Ты знаешь, я обожаю военных. Как тебя зовут?
- Меня? - он откашлялся и ответил неверным тоном: - Я - штабс-капитан Рыбников. Василий Александрович Рыбников.
- А, Вася! У меня есть один знакомый лицеистик Вася - прелесть, какой хорошенький!
Она запела, ежась под одеялом, смеясь и жмурясь:
Вася, Вася, Васенька, Говоришь ты басенки.
- А знаешь, ей-богу, ты похож на япончика. И знаешь, на кого? На микаду. У нас есть портрет. Жаль, теперь поздно, а то я бы тебе показала. Ну, вот прямо как две капли воды.
- Что ж, очень приятно, - сказал Рыбников и тихо обнял ее гладкое и круглое плечо.
- А может, ты и правда японец? Они говорят, что ты был на войне, - это правда? Ой, милочка, я боюсь щекотки. А что, страшно на войне?
- Страшно… Нет, не особенно. Оставим это, - сказал он устало. - Как твое имя?
- Клотильда. Нет, я тебе скажу по секрету, что меня зовут Настей. Это только мне здесь дали имя Клотильда. Потому что мое имя такое некрасивое… Настя, Настасья, точно кухарка.
- Настя? - переспросил он задумчиво и осторожно поцеловал ее в грудь. - Нет, это хорошо. На-стя, - повторил он медленно.
- Ну вот, что хорошего? Вот хорошие имена, например, Мальвина, Ванда, Женя, а то вот еще Ирма… Ух, дуся! - Она прижалась к нему. - А вы симпатичный… Такой брюнет. Я люблю брюнетов. Вы, наверно, женаты?
- Нет, не женат.
- Ну вот, рассказывайте. Все здесь прикидываются холостыми. Наверное, шесть человек детей имеете?
Оттого что окно было заперто ставнями, а лампа едва горела, в комнате было темно. Ее лицо, лежавшее совсем близко от его головы, причудливо и изменчиво выделялось на смутной белизне подушки. Оно уже стало не похоже на прежнее лицо, простое и красивое, круглое русское сероглазое лицо, - теперь оно сделалось точно худее и, ежеминутно и странно меняя выражение, казалось нежным, милым, загадочным и напоминало Рыбникову чье-то бесконечно знакомое, давно любимое, обаятельное, прекрасное лицо.
- Как ты хороша! - шептал он. - Я люблю тебя… я тебя люблю…
Он произнес вдруг какое-то непонятное слово, совершенно чуждое слуху женщины.
- Что ты сказал? - спросила она с удивлением.
- Нет, ничего… ничего. Это - так. Милая! Женщина! Ты - женщина… Я люблю тебя…
Он целовал ей руки, шею, волосы, дрожа от нетерпения, сдерживать которое ему доставляло чудесное наслаждение. Им овладела бурная и нежная страсть к этой сытой, бездетной самке, к ее большому, молодому, выхоленному, красивому телу. Влечение к женщине, подавляемое до сих пор суровой аскетической жизнью, постоянной физической усталостью, напряженной работой ума и воли, внезапно зажглось в нем нестерпимым, опьяняющим пламенем.
- У тебя и руки холодные, - сказала она с застенчивой неловкостью. Было в этом человеке что-то неожиданное, тревожное, совсем непонятное для нее.
- Руки холодные - сердце горячее.
- Да, да, да… Сердце, - твердил он, как безумный, задыхаясь и дрожа.
- Сердце горячее… сердце…